«Одно из возможных определений бессознательного», предлагаемое Славоем Жижеком в качестве социологически релевантного, вполне уместно и в нашем контексте: «это форма мысли, чей онтологический статус не есть онтологический статус мысли».[13] Собственно, именно в меру своей включенности в превосходящие ее ряды социально-конструируемой реальности та или иная «форма мысли» может приобретать значимость, не выводимую из ее интеллектуального значения. Критика универсализма оказывается в этом отношении радикальной критикой так называемого «проекта автономии» (разума и, как следствие, обладающего им индивида), имеющего краеугольное значение для политической культуры «современности». Строго вопреки философии Просвещения, консервативная философия полагает, что всякое притязание на значимость коренится не в
автономии человеческого сознания, а напротив — в его
гетерономии, т.е. в его способности представлять нечто иное, нежели оно само.
Сознание, таким образом, выступает не трансцендентной инстанцией,
привносящей смысл в изначально-нейтральное бытие, а своего рода «уполномоченным органом»,
аспектом проявляющей себя реальности. Легитимность
высказывания (всякого, но прежде всего политического) в этой «гетерономной» логике основана на той онтологической претензии, которую сообщает своему философскому дискурсу Гегель: не просто «я говорю о бытии», а «бытие говорит через меня».[14]
Гегелевское «самораскрытие бытия» против кантовского «самозаконодательства разума»[15] — такова, пожалуй, одна из ключевых формул того размежевания аксиологии консерватизма с аксиологией Просвещения, которое мы пытаемся реконструировать. В этом расхождении коренятся важнейшие, системообразующие особенности консервативной «эпистемы». В частности —
«реакционное» представление о ничтожестве рефлексии,[16] резко противостоящее взлелеянной Просвещением идее «освобождения через рефлексию».
Но главным открытием этого «мышления», стремящегося превзойти самое себя в качестве «бытия», будет, пожалуй, возможность преодолеть довлеющий современной философии дуализм «должного» и «сущего».
О том, что историческая полемика консерваторов с метафизикой революционной утопии уже приводила к многочисленным попыткам преодоления и переосмысления этого дуализма, говорили многие исследователи и идеологи. Но до сей поры в этих попытках оставалось недооцененным либо вообще упущенным важнейшее звено: звено феноменологических посылок. Мы полагаем, что в поле современного философского мышления
феноменологическая онтология является единственной способной интегрировать в себя «ценности».[17]
В самом деле, для того, чтобы реализовать антикантианскую мечту консерватизма и понять «ценности» как
имманентные действительности, в саму действительность достаточно ввести момент интенциональности. Или, иными словами, придать интенциональности полный онтологический статус, чего на взгляд Хайдеггера, не захотел сделать Кант.
[18] Если следовать логике самого Хайдеггера, то обреченная вера западной философии в «ценности»,
трансцендентные миру, есть лишь обратная сторона предварительно произведенной вивисекции самого мира, развоплощенного, посредством абстракции, до уровня «нейтрального» объекта. Воздержавшись от этой абстракции, то есть признав, что мир — поскольку мы в нем живем — не содержит в себе той нейтральности, которая
предшествовала бы интерпретации, то есть, что как таковой он
заведомо интерпретирован, мы неизбежно обнаружим в его «текстуре» некоторые качественные представления, которые могут быть носителями не только первичных когнитивных, но и первичных ценностных значений.[19]
«Первичных» должно значить в данном случае — предшествующих рефлексивному отношению. И здесь консерватизм получает новую опорную точку для преодоления идеи автономии субъекта:
важнейшими для человека являются те формы значимости, которые закодированы не на уровне нашего отношения к миру, а на уровне наших способов конституирования мира и себя в мире.
Именно к таким формам значимости можно апеллировать, по-гегелевски, как к «субстанции… в которой абсолютное
долженствование есть в такой же мере и
бытие».[20] Понятно также, что
апелляция к принадлежности как источнику долга является одной из опознавательных черт не только идеологического, но и обыденного консервативного дискурса. Эта черта придает ему неотъемлемо партикуляристский, антиуниверсалистский, а также антиидеалистический характер. Всякая этика, в которой «долженствование есть в такой же мере и бытие», обречена
осудить «идеал» как неадекватную форму отношения человека к действительности. В этом смысле к шпенглеровскому «идеалы — это трусость», можно было бы добавить «идеалы — это безнравственность». И того, что называют «
общественным идеалом», это касалось бы в первую очередь, поскольку, каково бы ни было его конкретное содержание, он требует, по выражению Дэвида Блура, «норм, по которым [можно будет] судить общество», вместо того, чтобы культивировать нормы, которые «произрастают из самого общества».[21]
Таким образом, возвращаясь к вопросу о характере консервативной борьбы с революционной метафизикой, можно зафиксировать, что консерватизм образует самостоятельную идеологическую школу, рядоположную школе Просвещения, именно в той мере, в какой у него появляются основания отвергнуть не только заложенные в «идеале» представления о благе («благоденствие, как вы его понимаете, это не цель»…) или разрушительные последствия его «реализации» (то есть собственно революцию), но сам модус отношения к действительности, называемый «идеалом» и состоящий в том, чтобы судить существующее с высоты «должного» как некоей трансцендентной миру инстанции. К собственной политической философии консерватизм приближается там, где оспаривает саму правомочность такой инстанции.
Однако именно здесь впору насторожиться. Разве не по той же самой причине Хантингтон, выражающий логику англосаксонской политической культуры, и вторящие ему российские исследователи,
отказывают консерватизму в статусе полноценной интеллектуальной и идеологической традиции, способной развиваться на собственных мировоззренческих основаниях. Напомню, ключевой аргумент этих идеологов состоит в том, что, «в отличие от «идеационных» идеологий (либерализма и социализма), имеющих свой общественный идеал», консерватизм его заведомо лишен и, как следствие, лишен возможности руководствоваться чем-либо иным, кроме принципа сохранения сложившихся институтов, что делает его проявления «исторически изолированными и дискретными».[22]
Это рассуждение, на первый взгляд вполне убедительное, при ближайшем рассмотрении оказывается саморазоблачающим. С одной стороны, оно вполне справедливо постулирует, что консерватизм не может иметь собственного «идеала совершенного общественного строя», так как принципиально отвергает правомочие «трансцендентного» способа оценки. С другой стороны, в нем выражается уверенность, что за пределами политики «идеалов» не существует ничего, кроме ситуативной политики статус-кво. Но именно эта уверенность и является одной из опознавательных черт того самого дуализма «долженствования» и «существования», который, по исходному постулату, отвергается консерватизмом. Таким образом,
если популярная концепция консерватизма как стратегии статус-кво что-то и выражает, то лишь сугубо внешнее понимание консерватизма (недаром в этой связи вводится концепт «
либерального консерватизма»), которое потому и является внешним, что
«не понимает», выносит за скобки мотивы консервативного отрицания стоящего за словом «идеалы» способа оценки.