Политика и государство
В завершение разговора о шмиттовской модели, остается задать весьма важный вопрос: чем является в ней государство? Исходной ее точкой является попытка уйти от тавтологического определения "политического" через "государственное" и "государственного" через "политическое". Логически первичной он предлагает считать категорию "политического". "Понятие государства предполагает понятие политического" – такова первая фраза его легендарной работы. И ему действительно удается предложить свое понимание государства, исходя из намеченного понятия политики. Если политическое отношение есть предельное по своей интенсивности размежевание на "друзей" и "врагов", то государство является институционализацией этого отношения. Слово "институционализация" здесь понимается в
самом всеобъемлющем смысле. Это и стабилизация во времени, и закрепление в пространстве, и фиксация в языке символов, и, конечно же, организация в праве. В государстве и посредством государства решение о "друге" и "враге" становится организованным, зримым и принудительным. Речь уже не просто об интенсивном ощущении общности, а о всеобщей мобилизационной повинности, не просто о решении вопросов жизни и смерти, а о монополии на легитимное насилие, не просто об экзистенциальном различении своих и чужих, а о формальном гражданстве.
Это опосредование неформального политического отношения в формальных институтах совершенно необходимо. Без него не может быть создано никакой политической действительности. Но одновременно оно создает одну извечную для всех такого рода отношений (отношений институционализации) проблему: проблему отчуждения. Государственное, с одной стороны, оформляет политическое, но с другой - подменяет его, вытесняет, подвергает забвению. И в той мере, в какой ему это удается, государство теряет собственную сущность.
В значительной мере, анализу и преодолению этого отчуждения государства от политики служит другая, не менее известная, чем учение о "друге и враге", концепция Карла Шмитта – его философия суверенитета. "Суверенен тот, кто принимает решение о чрезвычайном положении", - гласит первая фраза "Политической теологии". Может показаться странным, что в этой работе фактически никак не задействуется уже разработанная Шмиттом идея политики как сферы различения "друга" и "врага", в которой, казалось бы, идея суверенитета уже раскрыта. Но в действительности, это вполне закономерно. Если в "Понятии политического" Шмитт идет от "политики" к "государству", то цель "Политической теологии" – выстроить маршрут в обратном направлении. Т.е. взять в качестве точки отсчета наличную данность государственных институтов, всей системы государственного права, которая выстраивает себя как самодовлеющую и самодостаточную, и показать ее внутреннюю неполноту. Симптомом, обнаружением этой неполноты является то, что Шмитт называет "исключительной", или "чрезвычайной" ситуацией. Она и оказывается своего рода "окном" в политическое, которое, как правило, старательно задрапировано казуистикой правовой системы, но в любой момент может быть открыто.
С этой точки зрения, шмиттовская идея верховенства политического обретает двойной смысл. Во-первых, политическое объединение, т.е., де-факто, государство, верховно по отношению к корпорации, церкви, клубу по интересам и так далее, поскольку именно ему принадлежит прерогатива публичного определения "друга" и "врага". Во-вторых, политическое как сфера экзистенциального переживания и непосредственного осуществления мобилизационного единства верховно по отношению к формальным институтам, т.е., де-факто, - по отношению к самому государству.
Таким образом, отношения государственного и политического, как минимум, сложные. Одновременно предполагая друг друга и угрожая друг другу(3), они образуют конфликтное, можно сказать, диалектическое тождество. Причем это не диалектика единства и борьбы противоположностей, воспетая Гегелем, а диалектика опредмечивания, примерно в том виде, как она была воссоздана Хайдеггером.
Последний исходит из того, что, во-первых, история человека во многом является "историей сокрытия" некоего жизненного истока через его опредмечивание в вещах и понятиях (в частности, цивилизация приучает человека самого себя воспринимать как вещь); что, во-вторых, жизнь сама "хочет" быть сокрытой, поскольку опредмечивание спасает ее от ее собственного фундаментального беспокойства (в частности, мы живем так, чтобы вытеснять осознание смертности); что, в-третьих, философия должна быть деконструкцией опредмечивающей тенденции (в частности, категориального аппарата традиционной метафизики или фетишизма "естественно-научного мировоззрения") и принудительно возвращать жизнь к ее истоку. Каковым является "экзистенциальное" измерение внутреннего опыта (забота, совесть, смерть, временность, решимость…). Поддержание контакта с этим невещественным и непредикативным измерением для человека означает подлинность жизни.
И здесь сближение между Хайдеггером и Шмиттом, часто производимое, но редко объясняемое, становится вполне понятным. Оно простирается гораздо дальше употребления Шмиттом слова "экзистенциальный" при характеристике "врага". Шмиттовская аналитика государства и права есть не что иное, как деконструкция заложенной в них тенденции к опредмечиванию и забвению собственного истока (политического). Шмиттовская стратегия суверенитета есть не что иное, как политика подлинности, в смысле поддержания государством контакта с собственной до-правовой реальностью. В смысле сосредоточенной открытости пороговым ситуациям.
Кажется, это именно то, от чего предостерегал Теодор Адорно, утверждая, что в политике (и политической философии) "дискурс подлинности" приводит к фашизму. Подобные предостережения вряд ли должны кого-то смущать, поскольку теоретики франкфуртской школы сводили к фашизму едва ли не все лучшее в истории человечества – от патриархальной семьи до народной армии. В остальном же, высказывание не лишено смысла. Политика подлинности ищет способы преодолеть отчуждение, царящее в либеральном государстве. Она нацелена на сопряжение формальных институтов и социальных структур с опытом непосредственного переживания единства. И если говорить о сфере максимально интенсивного единства, то определение будет звучать так: политика подлинности нацелена на постоянное поддержание политического в государственном.
Государство и народ
Эта миссия (поддержание политического в государственном) представляет собой хорошую путеводную нить для понимания национализма. Не объяснения или обоснования, а именно понимания. Национализм явно или неявно исходит из двух предпосылок:
- во-первых, государство должно собой нечто выражать, репрезентировать, а не просто "обеспечивать порядок";
- во-вторых, то, что выражает собой государство, должно быть больше человеческой жизни.
Общность, идеально отвечающая этим двум критериям, есть народная (этническая) нация. "Нация" – поскольку она вправе потребовать от человека жизни. "Народная" – поскольку она "стоит" за государством как субстанциальная реальность, которую оно выражает. Причем, что не маловажно, эта реальность присутствует в государстве не только в моменты непосредственной остроты размежевания, а неизменно. Она ежеминутно наполняет государство смыслом. Именно поэтому определение государства как политически оформленного народа, хотя и берется Шмиттом в качестве исходного и формального, предопределяет базовую логику его построений.
В качестве противовеса "народной нации" часто рассматривается нация "гражданская". И если рассматривать ее именно в качестве противовеса, а не формального дополнения, то ставка на "гражданскую нацию", "гражданский национализм" будет хорошей иллюстрацией того, что прямо противоположно политике подлинности. Иллюстрацией политики отчуждения.
"Гражданская нация" требует не меньшего уровня лояльности, чем "народная". Т.е. она претендует быть максимально интенсивным единством. Но как образовано само это единство?
В одном варианте, более индивидуалистическом, "гражданский национализм" выводит его из статуса частных лиц, образующих договорное отношение. В этом случае вступает в силу уже упомянутое противоречие между инструментальным пониманием государства как гаранта индивидуальных прав и его политической природой как субъекта войны. Противоречие, "преодолеваемое" за счет элементарной непоследовательности и нечестности. Т.е. за счет подмены политики пропагандой (о чем уже шла речь). Можно сказать, что "гражданское общество" (т.е. договор граждан) может воображать себя нацией лишь ценой систематического самообмана.
В другом варианте, более этатистском, "гражданский национализм" выводит политическое единство из самих государственных институтов. Последние выступают, таким образом, не оформлением единства, а его первичным основанием. Вопрос же об их собственных основаниях выносится за скобки. Но в этом случае само государство становится исключительно данностью, а не ценностью! "Гражданский национализм" выводит все из государства, но само государство оставляет безосновательным и бессмысленным. (Если же его основание и смысл – охрана жизни и собственности граждан, то см. предыдущий пункт.)
Таким образом, мы предлагаем взглянуть на этнизацию политики как на решение проблемы отчуждения между формальными институтами государства и непосредственным опытом политического единства.
Главная трудность, возникающая в решении этой проблемы, состоит в следующем: как быть с тем, что опыт политического, по самой своей природе, дискретен? Политика в смысле реального опыта смертельной вражды к "чужим" и абсолютного братства среди "своих" существует в виде редких мгновений, вспышками озаряющих историю и разнесенных друг от друга на годы, десятилетия, а то и эпохи. Между этими "праздниками политического" лежат государственные будни, рутина отчуждения. Как возвращать государство к его политическому истоку? Вновь и вновь искусственно вызывая к жизни пограничные ситуации и пробуждая дух всеобщей мобилизации? Но духов судьбы вообще лучше не беспокоить попусту. Это было бы чрезвычайно романтической, то есть плохой политикой. Точно так же, как плохой философией было бы приравнять хайдеггеровское "бытие-к-смерти" к адреналиновой наркомании.
Наиболее яркий пример здесь – не набившие оскомину нацизм или фашизм, а их удивительный романтический прототип. Поэтическая диктатура Д'Аннуцио в городе Фиуме, захват которого был инспирирован им в ходе блестящего военно-политического маневра. Город превратился в экстерриториальный анклав под властью иррегулярного гарнизона, во главе которого стоял замечательный поэт и герой войны, истинный романтик "дружбы" и "вражды" Д'Аннуцио. Здесь он и попытался воплотить утопию политики как праздника, который всегда с тобой, – с парадами, речами, клятвами верности, изъявлениями мужества и последующими опьянениями женственностью. Все это продолжалось не более года. И не только по причинам внешнего толка, но и в силу естественной внутренней пресыщенности карнавалом мобилизации. Режимы адреналиновой наркомании всегда плохо заканчивают – самоубийством или фальшью, - и я даже не знаю, какой из сценариев хуже.
Поэтому нарочитое провоцирование либо имитация политических ситуаций не являются решением поставленного вопроса и, в конечном счете, лишь углубляют отчуждение между экзистенциальностью политического и рутинностью государственного. Это отчуждение может быть снято лишь на основе чего-то третьего. А именно, на основе органики национального.
Проведем мысленный эксперимент. Предположим, что нам дана политическая энергия, энергия, заключенная в различении "друга" и "врага". Мы знаем, что она по определению является преходящей. Наша задача – создать на ее основе стабильные социальные отношения. Если угодно, "пролонгировать" политическую общность. Для этого мы должны извлечь из данной энергии смысл. Причем такой смысл, который может быть мотивом и ориентиром для поведения людей в повседневных, а не только чрезвычайных ситуациях. Для этого, в свою очередь, необходимо "увековечить" признак, на основе которого произведено различение "друга" и "врага", обеспечив его наследование в поколениях (этничность и есть, в некотором роде, базовая способность различения "своих" и "чужих", передаваемая по наследству). А ту борьбу "не на жизнь, а на смерть", которую ведет сообщество "друзей" против "врагов", - превратить из однократной схватки на выживание в процесс непрерывного обеспечения жизни (этничность диктует восприятие коллективной истории в органических категориях).
"Жить в политике – значит очень серьезно заниматься жизнью," – говорил Ортега-и-Гассет. Поэтому можно сказать, что интересующая нас "пролонгация" политического отношения происходит за счет того, что ситуативное решение "о жизни и смерти" преобразуется в непрерывный процесс "занятия жизнью". Т.е. в осознанно-органический процесс.
Характеристика политики как осознанно-органического процесса (процесса "занятия жизнью") – последняя из тех, что были необходимы нам в данном разделе. Из всех приведенных она является наименее обязательной, поскольку мы не можем непосредственно "дедуцировать" ее из понятия политического, но, быть может, наиболее важной, поскольку мы можем увидеть в ней необходимое решение той проблемы отчуждения, которая заложена в понятии политического.
Можно сказать и так. Политическое, с одной стороны, суверенно. Но с другой – ситуативно. В этом диалектическое противоречие идеи политики. Его разрешение состоит в том, чтобы субстанциализировать и "одушевить" политическое единство, представив его как атрибут непрерывной народной жизни. Народ может испытывать то непосредственное, предельное в своей интенсивности, сокрушительное ощущение общности, о котором говорит Шмитт, всего несколько раз на протяжении столетий. Это всего лишь мгновения, мгновения политического. Но именно на них будет держаться вся его история. В том случае, если удастся сохранить этот исключительный опыт в структурах коллективной повседневности.